Лев и медведь: юмор в Войне и мире

УДК 82-311.6:398.223

Иконка: Аннотация Джефри Брукс

Перевод Дана Хазанкина

Городовой смеется над собой, и в таком самоуничижительном юморе нет и йоты жестокости. Читателю предлагается посмеяться вместе с городовым и вдобавок — над своими слабостями. Толстой, в свою очередь, побуждает читателя смеяться вместе с Пьером, даже если сам Пьер, вероятно, стал бы высмеивать себя лишь перед равными, вроде князя Андрея.

Самоуничижительный смех городового был тогдашней производной юродства, глубоко укорененного в русской культуре. Юродивые играли важную роль в православной традиции, и их шутки несли в себе моральный заряд и зачастую имели глубокий смысл. Кроме того, шутка городового опиралась на традицию фольклорного Иванушки-дурачка, чье простодушие побеждало зло к вящему удовольствию слушателей. Пьер, с его наивными намерениями и необъяснимой удачливостью, имеет общие с Иванушкой-дурачком черты. Можно проследить дурачество Пьера сквозь весь роман, начиная с непреднамеренной женитьбы на прекрасной Элен и далее, через шатание наугад по полю битвы, отношения с масонами, последующую женитьбу на Наташе и связь с будущими декабристами. Но Толстой не сказочник, а Пьер — не Иванушка-дурачок, и потому его характер дополнен самосознанием. Пьер как простак способен наблюдать и оценивать себя и остальных, но также способен оставлять эту роль и проявлять другие аспекты своей личности.
Картинка: Пьер Безухов поцеловал в губы Наташу Ростову!

Толстой обрисовал с юмором не только Пьера. Точечный юмор, украшающий самые неожиданные контексты, удался Толстому гораздо лучше его ранней тяжеловесной сатиры. Он высмеивает одержимость Наполеона своей исторической миссией и предваряет его появление в романе ироническим изображением Кутузова. Кутузов, который, как знали читатели, оказался умней Наполеона, возникает, проходя

медленно и вяло мимо тысяч глаз, которые выкатывались из своих орбит, следя за начальником.

Затем он задремывает на военном совете и, пробудившись под занавес, учит, что перед сражением важнее всего выспаться. Лишь после этого Толстой показывает Наполеона, с пафосом восклицающего перед войсками:

— Я сам буду руководить вашими батальонами.

Через Кутузова Толстой пародирует стереотип великого полководца и высмеивает Наполеона за старание соответствовать этому стереотипу.

Обнаружив толстовский юмор, соблазняешься трактовать его в свете современной Толстому и знакомой ему европейской элитарной культуры, где печатная юмористическая продукция занимала гораздо более видное место, чем в России. Ошибочность такого решения может быть обоснована все той же ключевой ролью медведя. В европейской культуре того времени медведи держались в тени, выходя из нее прежде всего в качестве милостивых хозяев, приютивших Златовласку. Лишенные той всеохватной власти, которую они имели над русской фантазией, медведи в европейском сознании не обладали и внутренним напряжением, могущим породить юмор. Толстой же принадлежал к культурной традиции, в которой медведь был стихийной силой. Медведи у Толстого не бывают просто причудливыми зверями — они всегда описаны как подлинно дикие существа. В свои сборники для народного чтения 1870-х он включил сказку Три медведя и басню Медведь на повозке. Он описал медвежью лютость в рассказе Охота пуще неволи, в котором медведь едва не пожирает повествователя-охотника.

Медведи могучи и опасны, это хозяева лесов и символ России. Во время Крымской войны Оноре Домье, Джон Тенниел и другие художники рисовали дикого медведя, угрожающего Турции. Тогда же в России медведи фигурировали в фольклоре, в цирках, на рынках, ярмарках, в выступлениях бродячих артистов, в виде игрушек. Ручные медведи были забавой царей и золотой молодежи времен Толстого. Медведи были объектами древнего культа и в сказках близко сообщались с людьми. Им давались ласковые прозвища — Миша, Матрена, Аксинья или Михайло Потапыч, и народное сознание приписывало им способность превращаться в людей. Как говорит в своем исследовании А. Синявский,

медведь в сказках способен вступать в брак с женщиной и иметь сына-человека.

Люди в русском фольклоре также сплошь и рядом отождествляются с различными животными, часто для того, чтобы подчеркнуть их отрицательные черты. Гоголь использовал этот прием в Мертвых душах, сделав Собакевича, вопреки его фамилии, весьма похожим на средней величины медведя. Он дал Собакевичу медвежью заторможенность, неуклюжесть и бурый фрак. Пушкинской Татьяне снится, что медведь подхватывает и приносит ее в шалаш, где сидят чудовища кругом, после чего медведь исчезает и появляется Онегин.

Таким образом, толстовский медведь имеет ясную родословную, восходящую к средневековой Руси. Россия, которую миновали Возрождение, Реформация, Контрреформация и большая часть Просвещения, сохранила более прочную связь со средневековыми корнями, чем другие великие европейские державы. Поэтому танцующие медведи не были неожиданностью в романе о России начала XIX века или даже более позднего времени. Средневековый русский юмор дошел до толстовских времен в праздниках, играх, танцах и комических амплуа наподобие скоморохов, балагуров, раёшников и юродивых. В романе эта сфера представлена гусарами, барынями, ведьмами, паяцами, медведями и ряжеными на Рождестве. Ростовы, помимо того, держат шута по прозвищу Настасья Ивановна. Княжна Марья привечает в Лысых Горах богомольцев, которых вышучивает перед Пьером князь Андрей. Тот же набор комических персонажей обретается в народных песнях и историях о крестьянских и казачьих восстаниях, равно как и в лубке и лубочной литературе. Народный русский театр XVIII — XIX веков отразился в Петрушке Стравинского.

Эпизод с квартальным в романе и характеристика Пьера и Долохова как разбойников соотносятся с бунтарской линией народного юмора, которая была исключительно востребована во время начала работы над Войной и миром. Когда Толстой приступал к роману, Искра избрала мишенью полицейских. В 1859 в журнале появился рисунок, на котором полицейский бранит пешехода, свалившегося с моста из-за сломавшихся перил. Полицейский винит пострадавшего за то, что тот на них оперся. Юмор строится на иронии: хорошо одетый горожанин, несомненно, рассчитывал на крепость перил, а страж правопорядка совершенно позабыл свои прямые обязанности. На другом рисунке с той же страницы человек спрашивает почтового работника о пропавшей посылке, которую тот прячет за спиной.

Таким образом, многовековая юмористическая традиция была жива и доступна писателям и художникам, принадлежавшим к элитарной культуре толстовской эпохи. Не без оглядки на народную русскую традицию и ее советский извод М.М. Бахтин воспел низовой слой смеховой и развлекательной культуры и проанализировал его мятежный характер в классическом труде Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. Бахтин осмыслил карнавал через утопическое устремление к критике существующего порядка. В условиях сталинской России он не мог провести прямых параллелей с русскими и, тем более, советскими реалиями, но читатели проводили их сами. Вскоре после смерти Бахтина эта тема была подхвачена Д.С. Лихачевым.

— Смех, — писал он, — создает бесконечное количество двойников, создает смеховую тень действительности, раскалывает эту действительность.

Иконка: К содержанию

Джефри Брукс. Лев и медведь. Страницы   1   2   3   4   5   6

Лев Оборин. Главный русский роман для России
и всего человечества

Продолжение К началу
     Возможно, это и не самое важное для нас, но Гинзбург верно определяет задачу Толстого: параллельно продемонстрировать индивидуальный и обобщённый опыт.
     Этому помогают и вымышленные герои, и реальные исторические лица; ещё одна новация Толстого в том, что Наполеон, Даву, Кутузов, Багратион у него не мифологизированы и не списаны из биографических сочинений — они действуют в романе на равных правах с Андреем Болконским, Николаем Ростовым или Анатолем Курагиным; на равных правах Толстой анализирует и их психологию. Отказ от идеализации, даже безжалостность — характерная черта Войны и мира. Даже в центральных героях Толстой не скрывает дурных мыслей: в князе Андрее — надменности и жажды славы, в Пьере — медлительности ума и готовности быть ведóмым, в Наташе — излишней непосредственности и, может быть, непрочности духовного начала. При этом развитие, биографическая канва персонажей, которые кажутся непредсказуемыми во время чтения, ретроспективно подчиняются ясной логике — так же как, по Толстому, отдельные воли людей складываются в события, развивающиеся по законам истории. Так, в возмущающем многих превращении тонкой, подвижной Наташи в сильную, красивую и плодовитую самку есть художественная закономерность:
Наташа с той же страстью отдаётся служению мужу и семье, с какой раньше танцевала и влюблялась. <…> В отношениях с Пьером она по-прежнему «не удостаивает быть умной», сохраняет внелогическое понимание мира, каким отличалась и раньше

Картинка: Первый бал Наташи

Войну и мир называют романом-эпопеей. Что это значит?
     Именно рассуждая о жанре, Виктор Шкловский называл Толстого не только великим творцом, но и великим разрушителем старых построений. Слово эпопея означает крупное эпическое повествование; в основе его сюжета, как правило, лежат важные и масштабные исторические события. Если классическая эпопея — это поэтическое произведение, то в XIX веке развитие исторического романа связывает этот жанр с прозой, и Толстой выступает здесь главным новатором.
     В статье Несколько слов по поводу книги Война и мир Толстой так говорил о жанре своего произведения:
Это не роман, ещё менее поэма, ещё менее историческая хроника. Война и мир есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось
     Оправдывая отступление от жанровой системы своего времени, Толстой ссылается на предшественников — Пушкина, Гоголя, Достоевского:
…В новом периоде русской литературы нет ни одного художественного прозаического произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести
     Несмотря на отказ от однозначного жанрового определения, именно Война и мир, как многие выдающиеся произведения, послужила основой, каноном нового жанра. По замечанию филолога Игоря Сухих, Война и мир отвечает критериям эпоса по Гегелю: для немецкого философа цель эпоса — изображение мира определённого народа. Хотя эпопея — не авторское определение Войны и мира, оно появляется уже в первых отзывах современников: Николая Данилевского ⁠ и Николая Страхова. В своём дневнике 1863 Толстой записывает:
Эпический род мне становится один естественен
     Его слова о том, что Война и мирэто как Илиада, показывают, что в глубине души Толстой мог видеть свой роман именно на такой вершине. Исследователь литературного канона Гарольд Блум даже предполагал, что резкая неприязнь Толстого к Шекспиру связана со статусом пьес Шекспира, близким к гомеровскому, — тогда как на такой статус должна была претендовать Война и мир. И хотя филолог и философ Владимир Кантор обоснованно называет Войну и мир Анти-Илиадой, поскольку она описывает события изнутри осаждённой Трои, масштаб замысла от этого не меняется.

Война и мир есть то, что хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось.
Лев Толстой

     Помимо огромного масштаба, с гомеровским эпосом Войну и мир роднят некоторые приёмы. Так, многим героям сопутствуют постоянные эпитеты — как тут не вспомнить шлемоблещущего Гектора или хитроумного Одиссея из гомеровских поэм. Ещё один приём, которым в совершенстве владеют и Гомер, и Толстой, — сложные, развёрнутые метафоры. Среди примеров в Войне и мире — сравнение салона Анны Павловны Шерер с прядильной мастерской, за ходом работы в которой внимательно следит хозяин, или перемена, происходящая с княжной Марьей при появлении Николая Ростова:
Как вдруг с неожиданной поражающей красотой выступает на стенках расписного и резного фонаря та сложная искусная художественная работа, казавшаяся прежде грубою, тёмною и бессмысленною, когда зажигается свет внутри: так вдруг преобразилось лицо княжны Марьи
     Писателей следующих поколений, которые ставили перед собой задачу создать универсальное, исключительно масштабное произведение, побуждал к действию именно пример Толстого. Создание советской эпопеи, равновеликой или сравнимой с Войной и миром, было бы желательным для идеологов СССР. На роль подобных аналогов могли бы претендовать Хождение по мукам Алексея Толстого, Тихий Дон Шолохова, Жизнь и судьба Гроссмана. Альтернативной, несоветской попыткой применить толстовский опыт к важнейшим событиям русской истории стало Красное колесо Солженицына. Впрочем, либо эти произведения, при всех их достоинствах, кажутся попытками войти в одну реку дважды, либо их авторы не были свободны — так, как был свободен Толстой.
Картинка: Чернильный прибор Толстого

Чернильный прибор, которым пользовался Толстой во время работы над романом Война и мир

icon: To top   icon: To content   icon: Next